Рассказ «Дорога домой«, человека, прошедшего вторую мировую войну. Проза с действующими лицами, основан на реальных событиях.
Дорога домой — всего два слова. Как просто они звучат. Если возвращаться из школы, — перейти одну улицу, другую и — дома. Вот и вся дорога. И так каждую неделю, месяц, каждую зиму. За это время я прошел тысячу километров, если не больше. Проделал такой путь и ни разу не подумал, что значит дорога домой. И наверное, никогда бы не вспомнил о ней, если бы не война. Тогда все пути становятся длиннее. А дорога домой превращается в мечту, которая сбывается не у всех. Но мне посчастливилось. Я шел по этой дороге, заложив руки в карманы, запрокинув голову, подставляя лицо ветру.
Я по-разному представлял себе первые минуты освобождения. Но обязательно это должно было случиться летом или в солнечную погоду. Говорят, заранее загадаешь — не сбудется, а у меня сбылось. В солнечную погоду и даже весной, а не летом.
Советская Армия освобождала Польшу, а фашисты все еще хватали людей и отправляли в Германию.
— Але! — сказал я, нагибаясь к подвальному окну разрушенного дома. Почему «але»? Это какое-то внутреннее чутье. «Але» — я сказал не думая, но это было самое верное слово. Если в подвале скрываются поляки, то они откликнутся по-польски, если прячутся русские, то ответят по-русски, а если притаились немцы, то я успею убежать. Где-то далеко-далеко послышался рокот фронта. Он раздавался и раньше, но я его просто не замечал. А теперь, когда прислушался то мне показалось, что кто-то в большом котле кипятит человеческие жизни. Они бурлят и выплескиваются через край.
Я стал спускаться в подвал. Еще раз взглянул на улицу. Сейчас дорога была на уровне глаз. Еще выше поднялись черные силуэты стен. Вместо окон — небо. Оно вспыхивало то ярче, то бледнее. Длинные тени вздрагивали казалось, что пламя все еще лижет остатки домов. Как им больно! А людям еще больнее!
Никого. Но неизвестно, что будет через минуту. Пока не было войны, я думал, что самое страшное на свете — темнота. А теперь подружился с ней. Я осторожно приоткрыл дверь, нащупал рукою стену и замер. Слабый свет из окна освещал голову старика, но вот она повернулась в мою сторону. Живой! Его рука потянулась к трубке. Старик наверное, хотел что-то сказать, но промолчал. Я вздохнул свободнее, значит нас двое. Пусть он молчит, но я уже не один в этом чужом, мертвом городе. Я встал поудобнее и случайно задел ногой какую-то железную посудину, она звякнула. Старик неторопливо вынул изо рта трубку и задумчиво, не глядя в мою сторону, сказал:
— Тише, все кончится хорошо. Это я тебе точно говорю.
Он кивнул на скамейку и опять задумался. Я осторожно сел.
Он прав. Но если нас найдут, то посадят на баржу и отправят в Германию. А там — за колючую проволоку. Они часто поют песню:
«Хаймат, хаймат, дайнэ штэрне…» — «Родина, родина, твои звезды…»
У меня тоже есть родина и звезды. Как-то один немец дал мне хлеба и сказал:
«Кончится война, и я могу взять тебя в Германию, ты будешь работать у меня на огороде, тебе будет хорошо».
Это он сказал мне вполне дружелюбно. И я невольно спросил:
«Почему же на огороде? Дома я мог бы стать летчиком или капитаном». «У тебя нет дома, — ответил немец» — Ленинград капут. Москва тоже скоро капут».
Я пытался возразить, но чем я мог доказать свою правоту? Наши отступали.
Вдруг, покрывая несмолкаемый далекий рокот, послышался необычный прерывистый скрежет. Словно кто-то стал чиркать камнем по железной крыше. Земля задрожала, а потом—еще и еще скрежет, и опять задрожала земля. Я взглянул на старика. На его лице была не то улыбка, не то усмешка. Заметив мою растерянность, он пояснил:
— «Катюша».
— Так близко?
— Близко, — ответил старик. — Уже скоро… А ты откуда?
— Из Ленинграда.
— А как сюда попал?
— На дачу приехал.
— В Польшу-то?
— Нет, дедушка не в Польшу.
— А дома кто?
— Никого, наверное
— Как никого, — спохватился старик, — там же люди, питерцы. Говорят, они блокаду пережили.
— Видел я у немцев кинохронику, как они на Ленинград в бинокль смотрят, стреляют, бомбят. Еще они кино придумали, как будто рабочие у нас спят на полу и только богатые — на кроватях. Потом прибегают милиционеры и забирают мужчин, а женщин бьют плетками.
— У милиционеров плеток не было, — вставил старик.
— Знаю, но все равно, я несколько раз этот фильм смотрел. Ведь там настоящую Неву показывали, и Невский проспект, и трамваи. Из наших фильмов пересняли. А в зале, с одной и с другой стороны экрана от потолка до пола висели два огромных фашистских флага. Но если ладони сложить вот так, а потом смотреть как в подзорную трубу, не на белый круг со свастикой, а ниже или выше, то получается, будто сидишь у нас: и красные флаги, и шум такой же, потому что мальчишек много. Буханка немецкого хлеба на базаре стоила двести рублей, а кино пятьдесят копеек.
— Шаги!
— взяв меня за плечо, сказал старик. И правда, несколько человек прошли по улице. Остановились. Кто-то вернулся. Подошел к подвалу. Сделал шаг вниз, второй шаг. Опять поднялся и крикнул:
— Шнель, раус!
— Это значило: «Скорее вон, выходи».
Голос властный, чувствовалась беспощадность и что-то еще. Но что? Я не мог понять.
У меня чаще забилось сердце. Мы прижались к стене.
— Раус!
— послышалось совсем рядом.
Старик первый догадайся. Старик понял то, чего не сумел понять я. Акцент! Акцент, конечно, акцент!
— Сынок!
— прошептал старик, рванувшись вперед.
Дуло автомата, показавшееся в дверях, дрогнуло и опустилось. Перед нами появился наш солдат. Не пленный, настоящий, со звездочкой на пилотке!
— Сейчас!
— крикнул он. — Мы сейчас, — и повернулся к выходу. Я понял, что и мне надо торопиться.
Он уйдет, и все будет по-прежнему. А в эту минуту я уже могу идти домой.
— Нельзя еще, подожди,
— сказал старик, хватая меня за руку.
— Не могу,
— я вырвался и побежал по ступенькам.
Тишина — как до войны. И город не такой страшный.
Я озираюсь. Всюду обломки кирпичей, штукатурка, битое стекло, немецкий противогаз. Солнце встает. Значит, там восток. Мне как раз туда и надо. Неплохо придумано. Чтобы солнце вставало на востоке! Впрочем никто не придумал, а так всегда было. Это мне сказали в школе. В школе! И школа на востоке. Я не заметил, как откуда-то внезапно, почти бесшумно выбежал в зеленых парусиновых сапогах уже другой советский солдат. Он был весь в пыли, и только в руке блестел пистолет.
— Скажите, пожалуйста,
— сказал я ему, —
как пройти в Ленинград?
— В Ленинград?
— удивился солдат. —
Видишь два ряда деревьев, там шоссе. Вот и шагай в ту сторону, а дальше — спросишь, — и он махнул пистолетом, показывая вдоль дороги.
Не успел я сделать несколько шагов, как услышал треск мотоцикла. «Немцы!» — мелькнуло в голове.
— Немцы!
— крикнул я, перепрыгивая через канаву. На дороге, действительно, с мотоцикла слезал немец, но на заднем сидении был русский. Он держал в руках «фаустпатрон» — метровую трубу с набалдашником. Фашисты стреляли из нее по нашим танкам.
— Бум,
— сказал русский, показывая немцу «фаустпатрон». Немец съежился. Он подумал, что его хотят убить, а кому охота умирать.
— Бум,
— повторил русский и отдал «фаустпатрон» немцу.— Ба-бах! — и показал на стену разбитого дома.
Немец заулыбался. «Гут, гут». Он понял, чего хочет русский. Раздался выстрел. Стена рухнула. Затрещал мотоцикл. Немец повез русского дальше. Власть переменилась.
По дороге кое-где уже двигались беженцы. Откуда взялись люди? Окраины разбитого городка потонули в тумане. Там остался старик. Хороший старик! Теперь и он, наверное, выбрался на улицу. А я уже иду в Россию! Буду идти днем и ночью, и опять днем и ночью, и еще, и еще. Никто меня не остановит, не услышу внезапного: «Хальт! Аусвайс!» — что еще вчера означало: «Стой! Пропуск!»
Желтая стрелка с немецкой надписью валялась на земле, а другая были прибита к столбу. На ней, правда, не так ровно и красиво, как на той, но зато по-русски — «Варшава».
Грузовики! Они едут мне навстречу. К машинам прицеплены пушки. Солдаты в кузове улыбаются. Улыбаются! Они смотрят давно на такие дороги, на беженцев. Привыкли. А я вижу так близко наших солдат первый раз за несколько лет. Вот они,— «Иваны». Немцы часто кричали:
«Тревога, тревога—в небе «Иван»!»
Хорошо, что и я родился Иваном!
Пожилой мужик впрягся, как лошадь в двухколесную тачку, а женщина, наверное, жена толкает тележку сзади. Они везут стол. Зачем им этот стол? Было бы что есть, — сумасшедшие. Мальчишка выскочил на дорогу, в руках две буханки хлеба. Одну он уже надломил и жует.
— Эй, ты! — кричу я. — Где взял?
— В блиндаже,
— сказал он, еле ворочая языком, и кивнул головой за деревья,
Я увидел его сразу. Спустился по земляным ступенькам. Вдоль бревенчатой стены — нары. Одеяла откинуты в сторону. На подушке — ремень и штык в ножнах. Я нашел какой-то портфель, вытряхнул прямо на пол все, что в нем было. Упали бумаги и полотенце. Видно их запихали второпях, но не успели унести.
Я нагнулся. Бумаги исписаны от руки. Письма или дневник? «И я взял ее руку в руку», — перевел я, а дальше непонятно. Но тут я заметил ботинки — новые, начищенные до блеска. Примерил — немного велики. Но это лучше, чем малы. Я надел эти ботинки, поел, положил буханку в портфель и зашагал по дороге.
Наверное, надо было собрать те листки и оставить на столе. Но немец уже никогда не вернется в свой блиндаж. Он написал о любви и расстреливал женщин и детей. Может быть не по своей воле, как делали эсэсовцы, но все равно получив приказ, он расстрелял бы и пошел дописать сочинение.
Вот как бывает: пишут про любовь и убивают людей. Сколько погибло!
А я возвращаюсь домой. Песчинки похрустывают под ногами. Впереди, по другой стороне дороги идет девушка. Нам по пути. Я догоню ее, и если она улыбнется, то сегодня на станции будет поезд и завтра я приеду домой. Только на какой станции? Разве поезда ходят? «И я взял ее руку в руку». Что бы он написал, увидев эту девушку? Может быть, «и я осторожно взял ее руку.» Или — «ласково взял ее за руку». А как по-немецки «ласково»? Нет, наверное, у них такого слова.
Но она даже не смотрит на меня. Ну и не надо. Я иду домой, не будет поезда — доеду на грузовиках. Изредка поглядывая на девушку, я старался найти что-нибудь непривлекательное, чтобы не было так обидно, что она не замечает меня. Подумаешь, воображает, а у самой. Что у самой? Ветер развевает волосы, а девушка подставляет ему то одну, то другую щеку. Да она же босиком! А если бы шла в туфлях, то стала бы не такой красивой. Она так ловко ступает, как будто хочет этим сказать:
«Смотри, как я иду, легко и свободно, словно мне здесь все знакомо. А ты плетешься в ботинках с чужой ноги, да еще немецкий хлеб в портфеле несешь».
Ну, конечно, хлеб-то она не видит, да и потом у меня всего одна буханка, а девушка ничего не несет. Может быть, голодная? Я знаю, что такое голод. Но она не унывает. И я ведь тоже старался не унывать. Значит, мы одинаковые люди. И нечего ей воображать. Но она красивая. Свободный человек всегда красив. Выходит, что и я неплохо выгляжу, если посмотреть на меня со стороны. Я попробовал представить, каким видит она меня. Но она не смотрит. Да нет, она конечно уже заметила мой пиджак с рукавами по локти, мои мятые брюки и большие, уже пыльные ботинки.
И вдруг мне стало легче. Так вот чем ты плохая! Не нравится, что я так одет! Тебе стыдно идти рядом. А знаешь ли ты, что у меня сегодня праздник, и я опять чувствую себя равным среди людей, среди природы, среди этих деревьев? Вот они какие, деревья, зеленые, приветливые! К каждому из них я могу подойти и потрогать рукой, и его ветви коснутся моего лица. Я могу лечь в траву и вдыхать запахи, знакомые с детства. А самое главное, я иду домой! Если бы не война, то уже кончал бы школу. А разве я виноват, что так случилось и так я одет? И ты же понимаешь, что я не виноват. Тем хуже. Теперь я с тобой не заговорю, ты не стоишь этого!
— Девушка, подвезем!
— крикнули из кузова грузовика, идущего в нашу сторону. Кто-то застучал по кабине. Машина остановилась. «Вот и хорошо», — подумал я. Открылась дверца, солдат полез в кузов, уступая девушке место. А я пошел дальше, довольный, что все кончилось само собой.
— Пан!
— раздался за моей спиной звонкий голос. Я оглянулся. Девушка махала рукой и показывала на машину. — Скорей, пан.
— Ну какой же я пан?
— спросил я.
— Если такая девушка говорит «пан», значит так и есть, ей виднее,
— ответил вместо нее солдат, помогая мне перевалиться через борт. Машина тронулась.
— Откуда?
— спросил меня солдат в почти белой гимнастерке.
Я сказал.
— Ого,
— протянул он, покачивая головой. —
Жаль, мы скоро сворачиваем. Ну, да здесь еще машины пойдут. Потихоньку доедешь до железной дороги.
«Потихоньку», — подумал я. Мне уже сейчас хотелось слезть и идти пешком, шагать и шагать, чтобы всем телом чувствовать движение к дому.
— А вы откуда?
— спросил я.
— С Волги,
— ответил солдат, —
у меня вон вроде того домик был,
— он показал на маленький домик вдали за деревьями. —
И здесь тоже почти ничего не осталось.
А по обе стороны дороги тянулись поля освобожденной Польши. Машина, заворчав на повороте, свернула в сторону леса и остановилась.
— Спасибо, — сказал я, спрыгивая на землю.
— За что? — устало спросил солдат в белой гимнастерке.
— Пошли, — сказал я девушке.
— Пошли, — повторила она.
— Вот одна звездочка на погоне, то кто? — спросила меня девушка.
— Командир, — ответил я решительно.
— Так и поняла. Он сказал: от Польши до Берлина ближе, чем до дому. И война кончилась.
Я невольно повторил: «кончилась».
— Даже не верится, что кто-то может подойти и так просто сказать — «война кончилась».
— А я уже сказала.
— Но война еще идет, — возразил я.
— Она идет умирать,
— улыбаясь, ответила девушка. Оказывается, бывают рядом улыбка и слово «смерть».
Кто-то сказал, что польки самые красивые на свете. А если бы он встретил эту, то согласился бы со мной, что она самая красивая из полек. Да и я, наверное не такой плохой, если эта девушка так приветливо улыбается. Ничего, что пиджак коротковат и брюки помяты, да огромные ботинки и хлеб.
Я отломил половину буханки и протянул ей.
— О! То много. Я почти пришла, а Россия далеко.
«Нет, — подумал я, — если бы ты знала, как близко. Здесь дело не в километрах, и ты понимаешь меня, ведь она была вдалеке от дома. А когда я вернусь в Ленинград, разве забуду о тебе? Или будет казаться, что ты далеко? Ты будешь всегда рядом, ведь мы вместе сделали первые шаги по свободной земле. А этого нельзя забыть! И мы еще обязательно встретимся, у меня или у тебя на Родине».
Но из моих новых знакомых первым я встретил старика. Мерно стучали колеса поезда. И вот в самом конце вагона послышался знакомый голос. Я узнал его и стал пробираться через какие-то тюки, узлы и чемоданы, сколоченные из фанеры.
Старик говорил тоном всезнающего человека:
— Это уже русские березы.
Все прильнули к окнам. А там торчали из земли обгорелые трубы домов, да кое-где сохранились деревья. Женщины в ватниках вылезали из землянок. И, вытирая рукавами лица, вглядывались в окна поезда. Жадно искали глазами пропавших без вести.
— Да, да, — вдруг заторопился старик, словно боялся, что его кто-то перебьет. — Я вам точно скажу, что уже… — Но что-то заклокотало у него в горле, и он замолчал. Потом расстегнул ворот и сказал вполголоса:— Господь миловал, не думал, что вернусь.
Я просунул руку в окно. Косые брызги мелкого дождя ударили по ладони.
Это был наш дождик, и деревья наши, и трава, и дорога. Моя дорога домой!
Добавить комментарий